
Первую часть можно прочитать здесь.
Жизнь в Тобольской каторжной тюрьме шла ровно и безмятежно. Но с весны 1908 г. начались требования улучшить санитарно-бытовые условия заключенных: заменить скверное из редины белье лучшим, а халаты — бушлатами и брюками. Арестантское белье выделывалось из оческов, нитки были разной толщины, в холсте получались изрядные щели, белье не простирывалось, воняло и обдирало кожу чуть ли не до крови. Халат же заменял собой и брюки, и бушлат, и одеяло, и даже перину. Неоднократные заявления об этом и требования ни к чему не приводили, тогда заключенными решено было повторить то, что имело место в смоленском централе в конце 1906 г. Сидельцы сбросили с себя белье и халаты и стали расхаживать в камерах голышом. Начальство тюрьмы на это не реагировало, тогда арестанты перестали строиться на поверках, больше того, во время поверки переходили с места на место, не давая сосчитать количество каторжан.

Таким манером заключенные «поволынили» несколько дней, после чего начальство выдало сотню пар хорошего белья, обещало сшить в экстренном порядке бушлаты и брюки, выдать одеяла и подстилки. Каторга верила обещанию и успокоилась. Но вот прошло несколько дней, а белья, для не получивших его, пи одежды для всех по-прежнему не видно. Тюремная публика возмутилась и возобновила «голый бунт». Администрация молчала, как будто это ее и не касается. Арестанты становились все возбуждённее: то и дело поднимали свист, требовали прокурора и губернатора, распевали «дубинушку», некоторые рвали в клочки арестантское белье. В конце концов, начальство пошло на уступки и удовлетворило все, что каторжане требовали.
Вскоре после этого, начальник тюрьмы, по кличке «Арбуз», уволен и заменен новым по фамилии Могилев.

3 июня 1907 считается финальной датой первой русской революции, в этот день была Николаем II разогнана Вторая Государственная Дума, депутаты от социал-демократов пошли на каторгу и реакция на воле загуляла вовсю.
В первое время начальник тобольской тюрьмы Иван Могилев оставил все по-старому, зорко лишь всматриваясь к незнакомому населению каторги и молча выслушивая даже дерзости и оскорбления.
Однако, вскоре каторга почувствовала, с кем она имеет дело. Начал Могилев с того, что попросил арестантов становиться на поверку. Получив отказ, он не настаивал на своем, а понемногу подтягивать надзирателей. Очевидно, Могилев преувеличивал и способность к борьбе нашей братии. Недели через три, встретив каторжан на прогулке без кандалов, он попросил их выбрать себе цепи по вкусу и надевать их только во время посещения тюрьмы высшим начальством, разрешая в остальное время хранить кандалы у себя в сумках. За исполнение этого требования И.С. Могилев обещал оставить неприкосновенным существующие порядки.

Воры, обсудив у себя предложение Могилева, приняли его. Сделали это они сразу и без долгих разговоров, высчитав, что выгоднее уступить Могилеву на полтинник и получить от него как бы рубль. К такому же решению склонялись и многие политические но когда некоторые из интеллигентов указали им на постыдность компромиссов с начальством, на необходимость блюсти честь революционера и во всем действовать в согласии с принципом, то большинство политических отвергло решение уголовных.
Воры, вообще говоря, непримиримые, так сказать, принципиальные враги тюремного начальства, не желали, кроме того, вносить рознь в арестантскую жизнь. Переменив на сходке свое решение, они согласились действовать заодно с остальными каторжанами.
Узнав про все это, Могилев приступил к более откровенному осуществлению своих планов.

Первым делом он прекратил хождение арестантов из корпуса в корпус. Для того же, чтобы лишить их возможности мимолетных встреч на кухне, куда они сами ходили за обедом и кипятком. Могилев ввел такой порядок, что обед и кипяток разносились по корпусам и камерам в ушатах.
Арестанты потребовали тогда старого порядка, отказавшись принимать пищу из ушатов.
— Обедать! Есть хотим… — стали изо всех сил кричать каторжане, почувствовав приступ голода… Крики проникли на улицу и стали собирать у стен тюрьмы городскую публику. Предполагая, что с каторжанами творят нечто ужасное, публика потребовала от начальства объяснения. Могилев не смутился и рассказал собравшимся, в чем дело. Кроме того, он приказал вынести на площадь перед тюрьмой несколько ушатов со щами и кашей, разумеется, он выбрал обед получше. Публика попробовала и, недоуменно пожимая плечами, разошлась успокоенная.
На этот раз победил начальник. Почуяв за собой силу, он пошел дальше: приказал заковывать в кандалы всех не для близиру только, а по-настоящему, и не на веревочках, а на железных заклепках. Пришлось смириться. . .
Однажды на 3-ем коридоре засыпался подкоп. Сидевших там перевели в здание мастерских, а в камерах стали наскоро переделывать деревянные полы на цементные. Заключенные подняли волынку» в ответ на что Могилев лишил их не только прогулки, но и прав пользоваться уборной, — или как говорится, взял да и посадил их «на парашку». Наказание это до того всех разозлило и раззадорило, что, выбросив из камер параши, ребята стали выкидывать испражнения через решетчатые двери прямо на коридор, где находилась стража. Через несколько дней по коридору нельзя было пройти от ужасной вони и смрада.
Конец этой истории совпал с борьбой из-за заковки в кандалы: как только Могилев стал заковывать каторжан, все они, банщики и прачки, забастовали и устроили шумную обструкцию.
Не успел еще Могилев заковать одну камеру, как другая, только что закованная, уже ходила без кандалов. Заковывали, но через полчаса новые кандалы разбивались и бросались в клозет.
Пришлось добывать кандалы из губернской тюрьмы, когда и их не хватило, то из арестантских рот.
Испробовав безрезультатно все имевшиеся у него средства, Могилев осторожно применил новые.

Выбрав сознательно и обдуманно троих рядовых и мало заметных каторжан, он велел вечером выпороть их розгами. Утром по камерам разнеслась грозная весть… Все были страшно ошеломлены и взволнованы. Находилось немало таких, которые готовы сейчас же, немедля и ни на что ни глядя, ринуться вперед, но впереди — все это чувствовали — пряталась смерть. В поисках утешения, не зная как примирить раздваивавшиеся чувства, тюремная публика устремила свой взор на руководителей, на блюстителей партийной чистоты и революционной этики. Но что могли сделать эти люди, способные только на словесную пропаганду и разведение различных там теорий и прочей канители? Вчера они держали в своих руках молнии и гремели громами, сегодня все их слова о путях борьбы, о принципиальности, слова разработанные ими не хуже турнирного фехтования (М.С. Кадомцев показывал хорошие результаты в этом виде спорта будучи учащимся кадетского корпуса- примечание – Сараева Романа ), сразу завяли, от одной возможности прикосновения прута тоненькой розги. Могилев тоже не был дурак и интеллигенцию, людей со связями и влиянием все-таки щадил, во всяком случае, никого ни разу никого из не выпорол.
Смутно предчувствуя к себе такое отношение со стороны царского начальства и не зная, что делать дальше, не решаясь во главе остальной массы предпринять что-нибудь смелое и рискованное, руководители тюремных бунтарей всячески маскировали свою растерянность. Еще недавно они готовы были ошельмовать и заклеймить всякого, кто кричал: «здравия желаем» или пел на поверках молитву, а теперь с их побелевших губ только и сходило что: «Это ужас… Ужас… Что за звери. . . Пороть розгами… Инквизиция… Ни капли уважения к личности… Ужас…».
Собравшиеся было поднять протест, не встречая поддержки, отошли в сторону. Вся тюрьма, еще на днях бушевавшая и воспламенявшаяся по малейшему поводу, как-то сразу поддалась и погрузилась в мертвую спячку.
Все нововведения Могилева принимались молча.

Так без намека на сопротивление каторга была закована. Более того, по указанию некоторых типов, сбежавшихся с перепугу в «сучий куток» (Одиночная камера, куда помещают заключённых осведомителей, чтобы уберечь от расправы сокамерников- прим. Сараева Романа) Могилев заставил арестантов вылавливать из клозетов кандалы и в них же, без всякой примерки, часто до боли туго заковывал.
Всех остригли под машинку, — раньше этого не требовалось и каждый мог носить волосы так, как ему нравилось. Ножницы, металлические ложки, зеркальца, расчески, жестяные чайники и тому подобные вещи отбирались без разбора и на глазах владельцев ломались, разбивались, а то и забирались в собственности надзирателей.

Тут вот и появились на сцену незамеченные и до и после этого ребята, которые без всяких поз и жестов, без книжных дебатов и научных обоснований решили:
— Не сдадимся, пока есть силы.
И понесли они на своих плечах и спинах всю тяжесть поражения. Группа каторжан, человек в 30, среди которых, как это ни странно, оказалось и несколько уголовных, вроде Казанкевича из тех именно, которые в свое время стояли за принятие первоначального предложения Могилева относительно надевания кандалов для близиру — группа эта то в одной камере, то в другой поднимала бунт. Но, не будучи организованы, вспышки эти принесли мало пользы.
Вскоре замолкли и эти протестанты.
Розги, страх перед ними, развратили даже наиболее идейных из каторжан. Раньше они считали негодяем, подвергали жесточайшему бойкоту всякого, кто не боролся против железного режима. Теперь же все эти принципиалисты вдруг сделались мудрыми реалистами.
— Что он делает? — приходили в ужас наши Вишняковы, указывая на какого-нибудь протестанта, неукротимого и прямолинейного. — Ведь он и нас всех под розги подведет…
Видя, что розги производят магически потрясающее действие, а вовсе не вызывают открытого мятежа, Могилев, не давая опомниться, начал драть и драть. Он даже не заботился о подходящих поводах. Доходило до того, что, не найдя за весь день ни одного нарушения, Могилев драл авансом и стал считать за проступок такие вещи, как закуривание папиросы от лампы, как нестертая пыль где-нибудь за парашей, как оторванная на бушлате пуговица, как ложный доклад о нанесенном ему якобы оскорблении и т. д., и т. д.
Пороли так: вечером или ночью, редко днем, вызываю арестанта и, ничего не объясняя, ведут куда-нибудь в пустую камеру, в коридор или в свиданочную. Предварительного медицинского осмотра никакого. Наскоро прочитывают приказ начальника или помощника, а то и приказа никакого не читают. Набрасываются на арестанта, валят его на пол, срывают брюки, загибают рубашку за голову, привязывают руки к скамейке вдоль ее, в виде распятия, прикладывают на голову халат или тяжелое арестантское одеяло. После этого неизменный «Ермак», толстый надзиратель, из здешних чалдонов, садится поверх арестанта, и со словами:
— Ложись, родной, со господом . . . ох-хо-хо, грехи наши тяжкиe, — коленями зажимает голову наказуемого, придавливая пплечи всей своей тушей. Помощник или старший кричит:
— Поддержись! ..
или:
— Не пугайсь! Рразз… и молча дает знак одному из двоих надзирателей, стоящих по обе стороны лежащего. У ног палача взгромождено по куче розг. Один из них ударяет арестанта розгой по боку, отходит шага на четыре и с разбегу наносит удар на ягодицы, стараясь каждый раз наносить удар в одно и то же мето. Пока он бросает розгу и выбирает новую, дядька, стоящий по другую сторону истязуемого, по команде:
— Два-а! .. — ударяет его сначала также сбоку, а затем :е отходит на несколько шагов в сторону и с разбегу наносит сверху. По команде:
— Три-и!.. — снова действует первый надзиратель, и так далее. Для удобства работы оба палача снимают верхний мундир, всучивают рукава. Обыкновенно давалось девяносто девять ударов (точнее 198, так как удар сбоку и удар в ягодицы считался у нас за один), и эта цифра «99» так вошла в тюремный обиход, что в разговоре среди арестантов и в угрозах со стороны администрации она заменяла слова «розги», или «порка». 75 или 50 ударов назначали реже, 5 лишь в исключительных случаях. Розги были от молодой березки, аршина в два длины, с двумя-тремя хвостиками, имеющими дурную привычку, входить в тело и, обламываясь, там оставаться (М.С. Кадомцев видел это у бессрочно осужденного железнодорожного служащего из Самары Симонова).

Не зная удержу, опьяненный властью, не чувствуя над собой кого контроля ни сверху, ни снизу, Могилев доходил до невероятных жестокостей; бывало, что после каждых 10 —15 ударов истязуемого посыпалось солью… Или же Могилев возьмет значит в палачи не надзирателя, а кого-нибудь из арестантов же, именно из сучьего кутка, т.-е. из легавых, горевших местью по отношению к остальной каторге.
Раны от порки бывали различны и зависели не от количества ударов, а от отношения начальства к данному арестанту и палача к своей жертве. Последние ударяли иногда так часто, что успевали в течение часа выпороть человек 15, а иногда они столько времени возились с одним лишь арестантом, делая свою работу смаком и утонченной медлительностью . . .
Нечего говорить о том, как это отражалось на судьбе тех кто имел несчастье впасть в немилость у начальства. Сколько их сошло в могилу после одной-двух экзекуций. Больше всего пострадали, конечно, те протестанты из тех 30 заключенных, по десятку социалистов-революционеров и социал- демократов, человек шесть анархистов и несколько выдающихся смельчаков из числа уголовных.
Для объективности повествования Михаил Кадомцев приводит и совершенно неожиданный результат всего этого тюремного кошмара. Чувствуя непреодолимую потребность сорвать на ком-нибудь и на чем-нибудь свое негодование и обиду и не будучи в силах обратить эти чувства каким-нибудь делом на тюремщиков, арестантская публика выбрала мишенью своих же товарищей, именно тех политиков, которые после первой же порки согласились петь в тюремной церкви.
Их обвиняли в подлизывании, угодничестве, измене общему делу и т. п. Им был объявлен жесточайший бойкот. В поведении певчих искали причину дезорганизации и пассивности. Но в действительности, руководители общественного мнения каторги впоследствии молча и беспрекословно подчинялись всем видам насилия со стороны тюремщиков: становились во фронт и поворачивались к иконам во время пения молитвы, снимали шапки при встречах с начальством, кричали: «здравья желаем».
Началось взаимное поедание, мелочное пускание шпилек, всяческое донимание друг друга. Без конца распускались , сплетни непроверенные и необоснованные, иной раз прямо удивительные обвинения. Жизнь становилась душной и смрадной.

Зная все это, в душе радуясь этому, начальство как бы нарочно подливало масло в огонь, спекулируя на чувстве товарищества среди арестантов. Так, однажды, Могилев, потребовал, чтобы учитель Никольский, обладавший хорошим басом, отправился в церковный хор. Никольский отказался. Догадываясь, что причиной отказа является отчасти опасение бойкота со стороны остальных каторжан, Могилев заявил камере, в которой сидел Никольский:
— Если Никольский завтра же не пойдет в хор добровольно, то я каждому десятому из вас всыплю по 99 . . . Поняли. По девяносто девять …
Никольскому пришлось уступить.
Цветные фото взяты отсюда.
Продолжение будет.